БИБЛИОТЕКА РУССКОГО КОСМИЗМА Н.Ф. ФЕДОРОВ // БИБЛИОГРАФИЯ |
I | II | III | IV ПРИЛОЖЕНИЕ И.М. ИВАКИН. ВОСПОМИНАНИЯ | 1885 | 1886 | 1887 | 1888 | 1889 |
<1888>
В январе 1888 года Н. Ф-ч встретился с Л. Н-чем опять, который даже заходил к нему и просидел часов до шести. Он занят был тогда Обществом трезвости85.
— Но, как и везде, так и тут, — сказал Н. Ф-ч, — он не может не вдаться в крайность. Он хочет, чтобы водка продавалась только из аптеки. Все эти общества трезвости никогда не имели успеха потому, что не принимали во внимание множество связанных с этим обстоятельств. Как человеку не пить? Целую неделю он занят, занят не трудом — нет, а чем-то таким, что утомляет не менее труда. Говорят, что с изобретением машин труд стал легче, а, по-моему, так наоборот. Надо ж расправиться после недельной истомы! А у нас к тому же еще и климат... В западной Европе, кроме обществ трезвости, есть общества воскресного покоя... Он и так-то целую неделю в сущности не работал, а только томился, а тут его стараются успокоить! Придет же такая мысль в голову!
— Я говорил, что мы с вами собираемся к нему, а он сказал, что собирается к вам, — продолжал Н. Ф-ч, — уступчив и мягок он стал удивительно!
На другой день, когда я пришел к нему в библиотеку, он спросил, не был ли у меня Толстой. Я сказал, что нет.
— А у Фета не были?86
— Нет.
— Вы побывайте!
Я пришел в недоумение, но это «побывайте» скоро объяснилось.
Есть у него знакомый, некто Петерсон. В это время служил он в Керенске секретарем, а прежде, когда Толстой занимался школами, был учителем в Ясной Поляне. Была у него больна жена, он вошел в долги и теперь положение его было таково, что за 1000 р. долга хотят продавать его дом. Он писал к Н. Ф-чу, упоминая, по-видимому, с надеждой о Толстом87. Когда Н. Ф-ч виделся с Толстым, то, не прося ни о чем, рассказал ему о положении Петерсона... Толстой — ничего.
— Ведь надо быть уж очень недальновидным, чтобы не понять, к чему я говорил, а в недальновидности его упрекнуть нельзя, — сказал Н. Ф-ч, — я Петерсону так и написал, что Толстой едва ли может тут что сделать, потому что считает своим только то, что вырабатывает ручным трудом, а остальное все считает как бы себе непринадлежащим...88 Это мысли, конечно, не мои, это — его мысли. Ну, тут не вышло ничего. Побывайте у Фета, не просите, конечно, ничего — это поставит и Вас и его в затруднительное положение, — а расскажите так просто о Петерсоне. Он его вероятно знает.
— Выйдет ли какой толк, я сильно сомневаюсь.
— Сомневаюсь и я, даже уверен, что толку не выйдет, но отчего же не рассказать? Дело тут в 1000 р., сам я помочь никак не могу — я не получаю и половины...89
Толстой на намек не отозвался никак, у Фета я не был, но дело устроилось очень скоро само собой: близкое к Петерсону лицо90 предложило деньги, и тот взял.
— Вышло как будто нарочно точь-в-точь так, как я писал; даже Петерсон удивился! — рассказывал мне после Н. Ф-ч.
_____________________
Вскоре после того был у меня Василий Иванович Алексеев, учительствовавший со мной у Толстых. От них он уехал в Самару, чтобы «сесть на землю», сделаться мужиком.
В 1883 г., когда я там был, я видел его житье-бытье — мужиком он не сделался, а проводил дни свои скорее ни в чем. Несмотря на то, что сесть на землю не удалось ему с первых же шагов, он стал все-таки строить себе дом, убив на это все деньги, какие отец, чувствуя, что конец недалеко, дал ему... Когда завел Сибиряков школу в Самаре, Василий Иваныч стал там учителем. Когда он был у меня, вид у него был бодрый — я и не ожидал видеть его таким.
Привез он вести про моих самарских знакомых: башкирец — старик Магомет-шах Романыч, поивший нас кумысом, помер... Девушка башкирка Шам-шамоги, которая играла нам на кобызе, вышла замуж, и влюбленный в нее Иван-татарин женился, но только не на ней. А с каким усердием ходили мы по Самаре с Иваном-татарином покупать ей на подштанники ситцу, как торговались! Бибиков Алексей Алексеич, управляющий у Толстых, стремится уйти из Самары — имеет в виду место смотрителя в сумасшедшем доме... В прошлом году, как и Толстой мне говорил, мерли у Василия Иваныча дети... Он очень скорбел, написал Л. Н-чу письмо, ища утешения, а тот ему ответ...91
— Очень уж этот ответ показался мне обиден, — сказал Василий Иваныч, — тут ищешь какой-нибудь точки опоры, а тебя с философской точки зрения!..
И он прочел самое письмо: В. И., предаваясь скорби, в сущности дает зарасти душе своей тернием; предаваться этому исключительно чувству нельзя и пр. Ответ действительно холодный и умственный, и я понял Василия Иваныча.
Орлов, приехав на место своего служения в Сибиряковскую школу на Кавказе, запил, а ученики его, которых побудил он ехать, будто бы ропщут и жалеют, что поехали...
На другой день я был у Василия Иваныча. Он жил где-то у Екатерининского парка, у знакомых. Квартира как квартира, но как только мы вошли, сейчас же стало видно, что хозяин тут как будто не один. Всюду постели, прислуги нет — точно обитатели вчера въехали, а завтра выедут.
Пошли толки о Толстом. Я откровенно сказал, что и в прежнее время, чему свидетель и Василий Иваныч, я не очень верил в правоту толстовских толкований Евангелия, являл, по словам самого Л. Н-ча, только «холодное сочувствие», а теперь и вовсе разуверился — все в учении его как-то неясно, неопределенно, да во многих случаях он и сам не следует, чему учит. Все это заставляет видеть в нем человека только умственного, который быть руководителем в жизни не может. Он и сам, видимо, опутан сомнениями и страдает, в сущности не зная, как ему быть и что делать, а издали производит, конечно бессознательно, такое впечатление, как будто сомнений нет и все для него ясно, и люди, помимо впрочем его воли, поддаваясь этому, идут к нему для решения недоумений и недоразумений. Я привел в пример Фей[н]ермана, упомянул про то, как на одной аристократической свадьбе он был посаженым отцом92, о технике, который приезжал спросить, бросить ему училище или нет...93
О Фей[н]ермане мне не сказали ничего, посаженством возмутились, а Василий Иваныч даже заподозрил самый факт и сказал, что расспросит о том самого Л. Н-ча. Техник же, по его мнению, приезжал напрасно — как можно другому решать вопрос, касающийся только его и больше никого?
— Но сами вы разве не то же сделали, прося дать утешение, когда у вас умерли дети?
Он ответил софизмами самыми пустыми. Его гражданская супруга Лизавета Александровна94 тихо мне сказала:
— Василий Иваныч тогда говорил, что от Софьи Андреевны он бы это перенес, но от Л. Н-ча этого не ожидал...
Несмотря на это, вера в Толстого у Василия Иваныча была тверда и о православии он выразился в толстовском духе, неодобрительно.
— Дурно ли, хорошо ли православие, — сказал я,— а оно заявило себя тем, что сумело соединить людей в одну громадную общину, называемую Православным Востоком. Сумеет ли сделать что-нибудь подобное новое христианство? Этого не видать, а разъединять оно разъединяет... Мы думаем, что православие — только ризы да деревянное масло, а вдруг в нем есть нечто другое? А что в нем это есть, припомните-ка Маликова и Орфано95. Как забрало их за живое, так пошли они небось не к Толстому, а туда, где, по мнению Толстого и по вашему, одна только мерзость и ничего больше. Отчего это? Ведь уж не совсем же они дураки, не совсем слепые, чтобы не видеть, где отверста им дверь спасения. Перед ними была отверста дверь толстовского спасения, а они постояли-постояли, да и прошли мимо...
Василий Иваныч возражал неловко, говорил, что тут, т. е. у Толстого, построено все философски, что в православии причащения он не понимает, что Орфано говорит, что надо смирять себя, а он этого не может, что в православии есть сторона поэтическая, а у Толстого философская, которая для людей, как он, составляет самое главное. Он забыл уже, что только что упрекнул Толстого за философскую точку зрения...
— Люди далеко не все, Вас<илий> И<ваны>ч, — живут философией и разумом — живут так очень и очень немногие. Стало быть, и толстовское учение не для всех, а лишь для немногих. А в Евангелии говорится: приидите ко мне все труждающиеся96 и пр.
В. Ив. говорил, что у Толстого нет системы — он дает только построение... Мы ни до чего не дотолковались и расстались без сожаления.
___________________
Дня через два я пришел в Публичн<ую> библиотеку. Занимался я тогда иностранцами, писавшими о России, и кого-то из них читал. Вдруг слышу знакомый голос, оглядываюсь — Толстой!
Он довольно холодно, как мне показалось, поздоровался со мной. Я подумал, не расспрашивал ли его и вправду Василий Иваныч о той свадьбе, где он был посаженым отцом. Может быть так, а может быть, мне только показалось.
О Василии Иваныче Толстой мне сказал, что он был у него вчера, а сегодня уехал по делам училища в Петербург.
— Орлов поразил меня, Л. Н-ч, — сказал я. — Как же? Поехал на дело, поехал, по-видимому, с таким увлечением, так много мне говорил о будущей своей деятельности, а приехал и — запил!
— Да, слышал и я, но все это из третьих рук...
Он спросил письмо Белинского к Гоголю97, взял его с собою и сейчас же ушел, но перед уходом сказал Н. Ф-чу:
— Что ж вы ко мне-то? И Иван М-ч тоже? Вот бы вы вместе как-нибудь...
— Уж мы как-нибудь вместе: я буду действовать на Н. Ф-ча, — ответил я.
После его ухода мне что-то жалко стало его.
— Он как будто не в себе — нездоров и расстроен, — сказал я Н. Ф-чу и спросил, когда же мы пойдем к нему.
Н. Ф-ч наотрез отказался.
— Ах, я и забыл — что бы мне попросить у него для нас тринадцатый-то том!98 — спохватился он, — ведь он сам должен был бы принести, а вот не догадался! Мы все для него делаем, что можем, а ему как будто все равно...
Разговаривая дорогой о Толстом и Сибирякове, я заметил, сколько теперь народу примазалось, по-видимому, к Сибирякову и его школам... Хорош тоже и Орлов — мечтал ехать, а приехал и запил, хоть Толстой и толкует, что известие это из третьих рук.
— Запить от безделья — это я понимаю, — сказал Н. Ф-ч, — но запить при деле — не знаю... Вот Скобелев99, напр<имер>, — ему надо было постоянно давать дело, он без дела не мог, а нет дела — он пускался заменить его чем-нибудь. Но Орлов поступил как раз наоборот.
— Сами они, люди, причастные к школе, сознаются, напр<имер>, хоть бы Василий Иваныч, что Сибиряков дает все, что только нужно для школы, — заметил я, — мало того, он даже и прислуге-то приказывает исполнять в его доме малейшее желание участников... И один из них, умный, хороший человек, рассказывал Вас. И-ч, потребовал: хочу шампанского с апельсинами! Принесли и шампанского и апельсинов.
Рассказал и про письмо Толстого к В-ю И-чу по поводу смерти детей, как оно обидело его.
— Что ж, письмо это неудивительно! — отвечал Н. Ф-ч, — он сам мне намедни говорил, что приехал и, увидав детей, обрадовался, и тут же понял, что это грех... Я ему сказал, что это не грех, а едва ли даже не добродетель, и простил и разрешил его от греха, — прибавил он смеясь...
___________________
— Надо будет показать Толстому, — говорил Н. Ф-ч, показывая мне изданное вновь житие Данила Ачинского, коим года два тому назад Толстой интересовался, — нет, впрочем, не покажу, а то он вынудит, пожалуй, правительство на крайние меры... Здесь-то кое-что написано не совсем ясно, очевидно переврано, а он коли уж напишет, так напишет ясно, определенно, а где надо, там и пропустит, напр<имер> о клятвопреступлении, в котором сознается Данило.
Полемизируя против Толстого, Н. Ф-ч придавал огромную важность внешности, напр<имер> двуперстию и троеперстию.
— В Византии эти споры происходили на философской почве, у нас — на почве обряда, и напрасно думают, что внешность не важна. Перемена напр<имер> одежды — да это знаменует целую революцию! Или бритье бород... На западе брили бороду, так сказать, молодились, и этим бритьем все сказано — там этим показывали, что думают не столько о благе в будущем, сколько хотят жить настоящим. А были и папы, которые бород еще не брили. У нас стали брить с Петра... Я уж помню, при Николае борода считалась чем-то недозволительным, революционным... Мне пришлось самому это испытать. Жил я в провинциальном городе, брить приходил, бывало, солдат — да не с бритвой, а с косарем, так ведь мука-то бывала какая! И это каждую неделю. При Александре стали на бороду смотреть снисходительно, хотя носить ее солдатам и не дозволялось. Теперь носят все.
— Сам-то царь с бородой?
— Что-то не помню; кажется, с бородой...
[...]
— А я видел недавно Толстого на Арбате, ходил с ним долго, — говорил мне Н. Ф-ч, — говорили сначала-то ничего, а потом, как зашло дело о войне, я — признаться — сказал две глупости да вижу, что дело может принять не очень приятный оборот, поскорей простился и ушел.
— А вы куда сами-то шли?
— Шел-то я в Проточный переулок...100
— Вот бы и позвали его с собой, он бы пошел.
— Я знаю — он бы пошел, из любопытства бы пошел, но я не сделал этого. Вижу, что мы не сойдемся, а чем дальше, тем все будем больше не соглашаться, я и ушел.
Господин, читавший в стороне, вдруг вступился за Толстого: отрицая войну, он прав, нельзя же пассивно к ней относиться... Н. Ф-ча взорвало.
— Он — пошлый дурак, если утверждает, что войну можно устранить проповедью!..
Господин начал говорить, что и Христос проповедовал:
— Нельзя же в виду вопроса такой важности говорить: валяйте мол! Смешно-с! По-вашему, значит, слово совсем уж бессильно?
— Надо давать отчет в том, что говоришь, — в страшной злобе, со скрежетом сказал Н. Ф-ч, — а то пустельгу-то болтали уж 1000 лет, история уж и счет этому потеряла! Сколько было ересей...
— Что ж, что много?
— А то, что ничего из них не выходило и не выйдет.
— По-вашему, стало быть, надо успокоиться?
— Вам же я по-русски говорю, что нельзя болтать зря, без толку, а он болтает совсем без толку!
— Вы уж слишком сильно!
— Не сильно, а верно. Нужно не это, другое нужно.
— Можно действовать и словом, он это и делает. В его словах много правды!
— Что он делает, это значит перевести всю злобу извне вовнутрь. Знаю я, он желает людям мира — это у него злоба какая-то. Не из любви к людям желает он мира — это уж верно!
Оба замолчали. Господин этот — знаком с Толстым, как после вспомнил Н. Ф-ч. Толстой-то и направил его к Н. Ф-чу; он занят Гоголем...101 Через несколько времени, когда он стал уходить и простился, Н. Ф-ч его догнал в дверях.
— Мы с вами поговорили тут о Толстом — вы не сердитесь!
— Ах, помилуйте: мало ли что говорится!
____________________
— А я опять вчера встретил...
— Его встретили?
— Да, его на Волхонке. Как вы его не встретили? Впрочем, я-то ушел гораздо позднее вас... Встретил, поздоровались и — расстались. Я уж поскорее ушел, боялся, что он со мной пойдет, но он и сам не пошел...
Встреча эта была в тот же день, когда Н. Ф-ч так горячо, так страстно говорил с господином, занимавшимся Гоголем.
— Как только заговорит он о войне, — продолжал Н. Ф-ч, — так сейчас же сию же минуту становится каким-то другим. Он все думает, что это так просто, стоит только захотеть, и все сделается. Нет, это далеко не так просто! А в одной статье у Кареева102 я читал, что это проявляется у него еще когда? В «Войне и мире» — вот с каких пор! Я заставил себя прочесть всю статью; так и хочется бросить — ну, а себе говорю: нет, читай! И дочел. Мне оба они противны — и Толстой, и Кареев, — Кареев тем, что по нескольку раз пишет одно и то же — но кое-что о Толстом у него выражено хорошо.
— У Толстого и в «Войне и мире» было уж то же, что есть и теперь, продолжал Н. Ф-ч, — он и тогда считал отделенность каким-то счастием. Раз он по поводу Миклухи-Маклая, спустя уж долго после чтения, недели с две, мне говорил: у каждого дикаря есть своя хижина!103 Вероятно, это сильно поразило его, если он спустя довольно долгий промежуток вспомнил о том в разговоре со мной — это я только тем и объясняю себе!
— Небрежность у него в романе удивительная; он не давал себе иногда ни малейшего труда подумать, что он пишет. Будь это не Толстой, сам же Кареев засмеял бы, затоптал бы в грязь другого, но о нем говорит сдержанно... Историков он, конечно, не читал...
____________________
В марте, кажется, за 1888 год в «Русском деле» была помещена статья Толстого, заглавия которой я теперь не упомню104.
— Ему (т. е. Толстому) все хочется доказать, что в Евангелии все заповеди отрицательны, — говорил мне с начинающейся злобой Н. Ф-ч, — иные и положительные отрицательны у него потому, что положительны!
— К чему сердиться: ведь это уж у него не ново.
— Разумеется, сердиться не стоит. Но посмотрите вот эти слова — не-
ужто они внушены любовью? Если это любовь, то какая-то жестокая!
И он прочел несколько подчеркнутых строк.
— И ведь все какое пустословие! Надо говорить дело, а он пускается в метафоры о телеге, перевернутой колесами вверх. Пахать — ну, хорошо, я не отказываюсь пахать. Но как это сделать? Где взять земли? А надо ведь это сделать так, чтобы никого не обидеть, ничего не затронуть. Надо, чтоб и наука и искусство остались, надо, чтоб и люди, у которых есть теперь земля, не были обижены. А он и думать про это не хочет!
_____________________
— Грот недавно говорил, что он даже как будто влияние имел на Толстого в вопросе о свободе воли105. Да, пожалуй, это и правда! — говорил мне вскоре после нашей беседы Н. Ф-ч. — О свободе воли, по-моему, можно с Лафатером106 так сказать: все мы свободны, как птица в клетке.
Она главным образом возникла из юридической необходимости, а потом, конечно, и богословской. Как казнить иначе? Как объяснить в мире грех? Ведь тут до чего дошло — Богу, говорят богословы, необходимо удовлетворение, необходимо покарать кого-нибудь, он без этого не может! Это чисто юридическое что-то. Мне кажется, главным-то образом оно свойственно католичеству.
Толстой дошел уж Бог знает до каких нелепостей, — продолжал он, возвращаясь к своему больному пункту, — у него и жизнь-то вся сводится на труд и страданье. Это только и можно ожидать от такого избалованного человека, как он. Что хорошего в страданье?
— Его жена сказала раз мне: «ну, чего ему не достает? Деньги есть, именье есть, слава есть, детей он в начале хотел пять человек — у него их семь; а он все недоволен»,— сказал я, — правду вы говорите, что он избалованный человек.
Я стал приглашать его в Третьяковскую галерею.
— Я не знаю — ну, что смотреть Репина «Крестный ход»107, напр<имер>? Над чем он тут смеется? Ведь смеяться над этим нельзя, жестоко! Это нам смешно: мы едим готовый хлеб, а мужикам — дело другое! Можно ли смеяться, что они не знают другого средства — средства науки...
Мне вспомнились и мужики, серьезно, с благоговением несущие разукрашенный пестрыми ленточками фонарь, и женщины, вперебой в порыве наивной набожности несущие пустой футляр от иконы, и стало обидно, горько.
— А я читаю записки Антокольского108 — очень интересно! — сказал мне Н. Ф-ч.
Я заметил, что мне не нравился его проект памятника Пушкину.
— Памятник писателю — музей вроде Лермонтовского109, это я понимаю, — отвечал он, — а что в статуе!
— Зато у вас в Музее будет со временем Толстовский музей — может быть, вам и портрет-то, рисованный Крамским110, отдадут, — сказал я, неудачно заглядывая в будущее.
— Это правда; рукописи-то его у нас теперь почти все. А ведь лицо у Толстого необыкновенное!
Я согласился — вспомнив его мягкий, упругий, фосфорический взгляд.
С. 540 - 547